•   Последние или как я собирала новогодний стол 
  •   Эпитафия советскому року 
  •   Позвольте еще раз поправить Захарова 
  •   Я арестовал заместителя Власова 

Как не должно ныть. О прозе Владимира Сорокина

И хоть ныне нашей «самой читающей в мире» державе уже давненько нет дела до журналов и книг, литературная жизнь движется своим чередом, будто из соображений «есть-пить не просит». На ней сегодня не заработаешь — как никогда, на сегодняшний день имеем мы чистоту и бескорыстность литературного опыта. Не томим нынче читатель «духовной жаждой». Иные стали пьяны от форейторов перестройки — и дальше ни в какую; вторые дошли-доехали до «другой» прозы, и тут их вконец заел рынок; и лишь горстка третьих (число чуть поболее числа оставшихся реально действующих писателей) зачем-то имеет еще охоту к чтению. Думают, что дальше будет легче? Легче не будет. Все «возвращаемое» вернулось со всех концов света. Начинаем возвращать свое родное зарубежье, монстров, выращенных в темных, крепких подвалах андерграунда. Делаем это, разумеется, с неохотой, с какой-то тягостью в душе, с той редкостью и случайностью публикаций, что шаг, предпринятый издательством «Русслит», можно считать и сенсацией, и крупным запланированным весенним, выступлением андерграунда одновременно — книга Владимира Сорокина! Издание беспрецедентное, тиражом, который для такого рода книг можно толковать как бестселлерский — двадцать пять тысяч! Названа книга в рекламных проспектах более чем бесцветно даже с точки зрения районно-областного вкуса — «Рассказы». И только эстет, только читатель подготовленный (например, Д.А.Пригов, с удовольствием представляющий автора) поймет, что уже с этой нарочитой незатейливости начинается знакомый сорокинский концепт, подобно тому, как театр начинается с вешалки. О перформансе, однако, чуть ниже; откроем собственно тексты.

На сегодняшний день проза В.Сорокина является самым глубоким, самым шокирующим откровением андерграунда. Мне лично, во всяком .случае, трудно представить, какого рода еще жестокость можно » учинить над читателем после его прозы, когда даже цитирование этих шоковых мест превращается в проблему: и для лексики прессы, ее понятийного ряда, и для меня собственно. Как вам, к примеру, понравится рассказ, три четверти которого выполнены в стиле и духе школьно-романтических повестей 60-х, но финал его венчает сцена, когда любимый ученик, подсмотревший в ночном лесу любимого учителя, «присевшего на корточки», крадучись возвращается на поляну, где облегчился учитель, — и элементарно, простите, поедает его шлаки? Или вот такой типовой «городской» рассказ с жутким финалом: «Шота положил пустой шприц на краешек стола, нагнулся, открыл чемоданчик. Внутри он был бархатный, черный, с двумя округлыми полостями. Верхняя была пуста, в нижней лежал упакованный в целлофан топор. Шота распечатал пакет, освободил топор: «Вот, он стэ-рильный, савершенно...» Рая, посмеиваясь и прикрыв глаза, покачивалась на стуле: «Ой, не могу... ха, ха, ха... Вась... ой, лечу... хорошо-то как...» Шота размахнулся, топор сверкнул у него над головой: «Хах...» Топор стремительно опустился, лезвие отсекло руку, со стуком вошло в стол... Георгий быстро подхватил обрубок, понес в ванную. (...) Из ванной вернулся Георгий, осторожно неся перед собой обмытую руку. Шота взял ее, упаковал в целлофан и вместе с топором убрал в чемоданчик».
Или вот еще, от чего волосы дыбом: «Лозовина, знамо дело... — крикнул Лохов, становясь рядом. Он сильнее прижал к ручке рычажок акселератора, быстро перекинул пилу влево и всадил полотно в шею склонившегося Будзюка. Темная кровь полетела из-под зубчатой ленты, голова вместе с потертой кепкой отделилась от шеи, упала в кусты. Ноги Будзюка подогнулись, пила врезалась в землю. Он повалился на пилу, суча ногами. Лохов оглянулся, вытащил из-под безглавого тела пилу, подхватил свою и побежал, почти волоча их по земле... «Теперя и посоревнуемся... посоревнуемся...» — бормотал Лохов, огибая пни».
Что это? Зачем? За кого нас принимает писатель? А все это к тому, что всех нас — давних врагов социалистического реализма — можно поздравить. За его политической смертью, объявленной не так давно, последовала эстетическая. Некогда он из литературной догмы был превращен в царствующую форму жизни и вот теперь, наконец, свихнулся, тронулся умом» — стал разрушать, пожирать самое себя. С омерзением и страхом глядим мы на это. В самом деле, тошнотворность, страх, подавленность — вот «букет» чувств, которые вызывает в нас проза Сорокина, порою даже нацеливающая на сомнение: искусство ли это? Искусство должно и шокировать. Проза Сорокина бесспорно является достоянием культуры, как достоянием ее являются, к примеру, Босх или Дали, а из близкого ряда — «трупа-ки» и прочие безобразия в параллельном кино. Ни то, ни другое, ни третье не вызывает в нас удовольствия — это не то искусство, когда принято щадить нежные чувства читателя или зрителя. Потому и предостережение — дальше не будет легче. После иронической «другой» прозы Вен. Ерофеева, Евг.По-пова, Т.Толстой идет время прозы-концепта, в самом деле другой — холодной, игровой, имморальной, без привычной спасительной ниточки «полюбить героя» или автора, на худой конец. Любить здесь некого; этого и не требуется. Но ведь мы не имморальны — как же быть? Наше спасение, читатель, в «методе от противного» — в этой прозе предостаточно того, что можно ненавидеть. Когда нам показывают не как должно быть, а как быть не должно — наше спасение в несомненном нашем и сентиментальном, и традиционном восприятии какой угодно «другой» прозы и вообще какого угодно «параллельного» искусства только с точки зрения человековедения.
Нам, следовательно, надо видеть, что соц-арт Сорокина во много раз тяжелее соц-арта его предшественников, хотя, возможно, не изощреннее. Месть Сорокина системе глубже и беспощаднее, чтобы все дело сводить к иронии над соцреализмом. Его соц-арт — «измазанность» соцреалистического стиля какой-нибудь дурно пахнущей бякой. Не будем это толковать за недосугом ни в смысле фрейдистском, ни в смысле экзистенциальном — по крайней мере, в первую очередь, хотя и то и другое иной пристрастный глаз обнаружит формально легко — особенно первое. Увидим же пока вещи, различимые глазом простым, просто человеческим. Если так убедительно легко, как бы естественно вытекая из милой дремы и плавности соцреалистического повествования, каждый рассказ Сорокина завершается гнетущей картиной уподобления героев клиническим ли идиотам, поедающим кал, каннибалам ли, занятым разделкой человеческого трупа («Открытие сезона»), или же картиной пьяного соития с разложившимся трупом любимой девушки, для чего герою пришлось разрыть могилу и вскрыть гроб (рассказ «Санькина любовь», не вошедший почему-то в сборник), или еще какой-нибудь «гадостью» — читатель, это еще не самое потрясающее! Самое потрясающее здесь то, что речь не идет (вот она, святость, непогрешимость соцреализма!) ни о клинических идиотах, ни о каннибализме, ни о некрофилии или копрофагии. Всего лишь перед нами обычный советский школьник, обычный областной функционер, обычные мужики, обычный деревенский паренек, обычные заводчане, в общем, герои, которых много гуляет до сих пор (а сколько гуляло!) по страницам «деревенской», «бытовой», «городской», «военной» прозы. Обычное население соцреализма я- обычные люди обычной нашей жизни, которым почему-то ничто не мешает превращаться в такого рода особей, — вот что потрясает больше всего! Так вот кого плодит система! Так вот что является логическим завершением «коммунистического воспитания человека»!
Впрочем, завершением ли? Завершение, развязка — это ведь всего лишь литературный прием. Ничто — в том тоже кошмар — не указывает на то, что рассказы Сорокина завершены. С беспощадностью рассказывает нам писатель эти истории, словно бы ничего не имея в виду — даже нашего ужаса, когда мы вдруг думаем: а может ли это случиться, в сущности, с каждым из нас где угодно и когда угодно? И будет ли это алогично: знаем ли мы в полной мере каждый о себе, насколько мы (уже или еще) превращены, простите, в сорокинских героев? Люди ли мы? Повторю для «фрейдистского» читателя — с этой точки зрения творчество В.Сорокина глубоко морально, хотя сам он поставлен в ситуацию просто дикую. В сущности, он изгой, а на самом деле просто мужественный человек, делающий в кругу непонимания свое дело, вопреки тому, что типографии отказываются набирать, критики отказываются размышлять, книготорговцы отказываются распространять, а покупатель — покупать и читать. Зачем тогда он нужен, такой писатель? Не знаю — он просто есть. Все отказываются, и только он один ни от чего не отказывается — не отказывается писать. Конечно, иной неглупый человек сообразит, что Сорокин знает про неотразимое обаяние андерграунда, при всей его «непристойности». В самом деле, это такая лукавая штука: механика ненависти-любви общества к своим изгоям! Не любви или ненависти, а именно ненависти-любви. Оно возносит своих кумиров, безусловно, для того, чтобы боготворить. Однако на постамент, быть может, еще более высокий, оно возносит и отверженных, с тем чтобы ненавидеть. Это лукавство уже происходит с Сорокиным. При том, что у нас в издательствах смачно плюются при одном упоминании его имени, русистский культурный Запад не знает другого более благодатного имени для интерпретаций, более очевидного повода для смерти соцреализма.
Будем, читатель, и мы если не восхищены, то спокойны. Будем верить в то, что наши сердца добры. Не будем бояться монстров андерграунда, а на лукавство посмотрим с другой стороны, пожалуй, даже с грустной. В обществе (в любом обществе) существование изгоев закономерно — они наш больной нерв, они мужественные жертвы издержек развития. Блеск рецензий, первый блеск признания, которым начинает устилаться путь Сорокина в литературе, ^- о, разве он награда за ту драму души, которую мы должны подозревать в каждом серьезном писателе?! Кто знает глубину этой драмы? Кто знает число иллюзий, идеалов, милых грез детства, юности или даже зрелой жизни, с которыми ему пришлось проститься навсегда, прежде чем предстал перед ним его изуродованный мир как последняя реальность, прежде чем из сердца его ушло все, осталась лишь беспощадность зрения, холод ума, одиночество души — души, не нашедшей в этом мире веры, хоть какой-нибудь, хоть во что-нибудь.
Кто знает это все или хотя бы малую часть этого всего — тот, возможно, поблагодарит судьбу, что не ему выпал этот крест...
Зуфар ГАРЕЕВ
Журнал «Столица», номер 24 за 1992 год.
рейтинг: 
  • Нравится
  • 1
Номер Столицы: 1992-24
Фото дня
Обложка дня
Опрос
Нужны ли на сайте статьи из других журналов?