•   Последние или как я собирала новогодний стол 
  •   Эпитафия советскому року 
  •   Позвольте еще раз поправить Захарова 
  •   Я арестовал заместителя Власова 

«Это ты, это он, это я»

Вслед за Есениным - «я люблю этот город вязевый». Но что сталось с моей ненаглядной Москвой! Годами немытые троллейбусы; повсюду - завалы мусора; на каждом углу стихийные толкучки не для бедных и не для слабонервных. И еще - отчетливо меняющийся обиходный словарь, в котором прежде маловероятное «бартер», «приватизация», «аренда» стали не менее расхожими, чем недавно - «слет», «патруль», «контроль». Интересно, что активисты первого и второго помета - как правило, одни и те же люди. Комсомольские и партийные боссы стали лидерами предпринимательства. Вот это и настораживает отчасти, ибо - как говаривал вождь - кадры решают все. А кадры, стало быть, остаются те же. В частности, в родимом Союзе писателей бывшие ретивые соцреалисты и пролетарские интернационалисты срочно пытаются распродать помещения - распродают под кооперативные магазинчики и иные материально более перспективные конторы.
«Это ты, это он, это я»


Скоро журналов у нас, похоже, не будет, поскольку они начальству невыгодны, но пока мы их еще читаем. И, едучи в сильно обветшалом московском метрополитене, я с радостью вижу в руках у пассажиров - через одного - опять же сильно поблекшие, но несдающиеся обложки: «Знамени» и «Октября», «Дружбы народов» и «Нового мира».
Представьте, - как ни странно - и стихи еще пишутся, и их читают, и они по-своему выражают время..

Недотепа, затурканный шкет,
От рожденья виновный и грешный,
Персонаж картотек и анкет,
Производное тли кагэбэшной,
Обреченный метаться впотьмах,
Обходиться изглоданной коркой,
Уловлять шелестенье бумаг,
Быть поскребышем, карлой, шестеркой,
Безответным объектом ворья,
Сиротой посреди мирозданья
Это ты, это он, это я,
Это мы накануне восстанья.


Такие вот стихи прекрасного и незаслуженно оттесненного в тень поэта Леонида Григорьяна. «Это он, это ты, это я», - бормочу и повторяю, выходя из метро «Сокол» на площадь с пожарной каланчой и церковью, где последнее время расположилось множество профессиональных нищих с плакатиками и без оных, каждый со своим закрепленным местом и четкой субординацией.
«Мы разучились нищим подавать...», - писал советский стихотворец в 20-е годы. Теперь - научились - снова. Подаем охотно, деловито, безо всякой сентиментальности. Тоже одна из примет наступившего настоящего.

Все это - мой родной город, а за углом и мой родной квартал, где я родилась и выросла в серой кирпичной пятиэтажке, на совесть построенной пленными немцами. Рядом стояли черные бараки, где мы играли в войну и в казаки-разбойники, а также в сумерках учили друг друга ужасным словам и жестам. Во двор часто забредали горбатые и мучительно таинственные старьевщики, а еще - продавцы самодельных игрушек. Бумажных вееров, обезьян или набитых опилками шариков на резинке, хлопушек, визгливых «уди-уди», грохочущих трещоток, «тещиных языков» и прочих нищих драгоценностей, которые можно было купить за старый рубль или обменять на пустую бутылку. Сердце мое уходило в пятки, когда я слышала со дна двора их призывные крики и стремглав, как на крыльях, летела вниз с высокого четвертого этажа.
А если кто-нибудь выходил из парадного с яблоком или с грушей, то мальчик из подвала по кличке Пузеня неизменно и торжественно кричал: «Оставить огрызок». Огрызок оставляли. Часто дрались из-за марок и этикеток. Носили байковые варежки на веревке, которую перекидывали через шею, чтобы рукавицы не потерялись.
На переходе всегда продавалось лучшее в мире кисленькое ядовито-красное мороженое по 70 копеек в вощеном бумажном стакане.
Через дорогу протекала славная речка Таракановка, которой давным-давно нету на белом свете: загадили и загнали в подземную трубу.

Сердце переполнялось ужасом и сиротским предчувствием грядущих бед, когда возле «Бакалеи» я видела безногих инвалидов на шарикоподшипниковых тележках. Они, особые люди с сильными испитыми лицами, мощно отталкивались от мостовой тяжелыми, похожими на гири, деревяшками; пили; матерились; вспоминали фронт... Ближний парк назывался именем Чапаева, тогда еще не ставшего главным героем фольклора, и под жуткими гипсовыми фигурами и дивными деревьями мы зарывали незабвенные «секреты», «секретики». Берешь фант, сверху кладешь стеклышко, посыпаешь это дело землей, а потом тихо от земли очищаешь - и тебе открывается твой же собственный клад!
Теперь эта улица моего детства с нежным названием Песчаная носит имя вождя немецкого пролетариата Вальтера Ульбрихта (наверное, как своеобразный привет пленным немцам, улицу построившим?). Нет - повторяю - ни речки, ни старьевщиков, ни копеечных игрушек. Как писал Арсений Тарковский: «Все меньше тех вещей, среди которых//Я в детстве жил, на свете остается». Где вы, малюсенькие телевизоры КВН с огромными подслеповатыми линзами? Где вы, тряпичные морковно-оранжеватые абажуры? (Мы, с родителями жили так скудно и нелепо, что один из таких абажуров пошел мне на праздничную новогоднюю юбку - она получилась яркая, нарядная, с бахромой! Был это 54-й год.) Где вы, фестивальные значки в виде цветка с разноцветными лепестками, коньки-гаги и коньки-снегурочки, и флаконы из-под невыносимо душистой «Красной Москвы», и огромные, как шкаф, фанерные чемоданы?
Это точно: я старею - и отсюда столь острая ностальгия по убогим декорациям городского детства.

В пору фальшивой послесталинской оттепели я была совсем девочкой, и сладкий ветер ее обмана навеки взбудоражил мою немудрую душу... Помню, как возвращались из лагерей, хромая и напряженно улыбаясь, совсем еще не старые, но как бы уже древние старики и старухи с отбитыми почками, с полунезрячими глазами, с глубокими морщинами. И когда я теперь читаю в «Независимой газете» откровения бравого авангардистского мальчика-с-пальчика, который пишет, что «ровесники Октября», к счастью (! - ТБ.), большей частью погибли на войне и в ГУЛАГе», - мне этого лихого юношу по имени Дмитрий Галковский не более чем жалко, ввиду его полной богооставленности. Уж он-то отравлен тоталитаризмом похлеще всех ленинцев и сталинцев, вместе взятых. И очередная конъюнктурная сверхидея заслоняет от него страшную живую жизнь в ее объеме: с измученными лицами, с опухшими пальцами, с осипшими голосами...

Вот одно из таких лиц: незабвенный Камил Икрамов, попавший в лагерь из ремесленного училища, шестнадцати лет отроду, как сын врагов народа, сменивший затем тринадцать лагерей, тюрем, пересылок, перенесший дистрофию с фурункулезом последней степени и в 55-м году счастливым бездомником и отщепенцем вернувшийся в Москву. Вернулся навеки полуслепым, ненормально добрым, всеобщим наставником и опекуном. «Я знал, что умру, - говорил Камил, вспоминая лагерную жизнь, - это было странное ощущение. Не страх, не сожаление. Просто спокойно ждал - когда». Мы - его близкие и друзья - знали, что и потом, в моменты полного, казалось бы, благополучия и покоя, Камил был болен этим удивительным предощущением: вот, мол, пока жив, но лишь неведомо - когда... «Ничего не могу с собой сделать, - говорил он, - после освобождения живу, как на премию». Он после лагерей радовался каждой краюшке, улыбке и табуретке - сохраняя при этом гордость, юмор, достоинство, - но всегда проницательно ощущал эфемерность покоя и уюта.
Он просил: «Когда я умру, пусть у меня на могиле будет надпись: «Он был самым счастливым человеком». Ощущение счастья у Камила заключалось в отсутствии конвоя.
Писатель Камил Икрамов успел завершить прекрасную книгу «Дело моего отца» - она вышла в свет за месяц до камиловой смерти. Его жена Оля рассказывает, что об обстоятельствах смерти матери Камила - блестящей ученой-аграрницы Евгении Львовны Зелькиной - они, родные, узнали, лишь когда Камила не стало: человек, хранивший страшную версию, рассказать ее сыну не мог - язык не поворачивался. Ее - жену Акмаля Икрамова и маму мальчика Камила - в одном из ГУЛАГов Сибири посадили в бочку с водой и заморозили... Вот оно, какое это самое «к счастью», которому так радуется независимая крошка Цахес Галковский. Увы, постсоветские метастазы еще долго будут поражать наследников своей глухотой. Но ведь не только глухота и злоба окружают нас в этой жизни - есть и такие лица, как у Камила Икрамова, выплавившего из мытарств и трагедий безграничную доброту и отзывчивость. Никогда не забуду его крупную, неуклюжую, свободную фигуру: он, как обычно - с чужой рукописью в папке, идет все по той же улице к моему отцу. Этакий узбекский Пьер Безухов.
Знаете, все мы жили в лагере - тюремном ли, военном ли, пионерском, - где по законам лагеря были и зэки, и топтуны, и надсмотрщики, и беглецы, и бунтари, и просто светлые люди. Нынче ворота распахнулись, но камеры, коридоры, проволока остались, и воздух прежний, и память, и прошлое, и хлам повсюду, и мы сами. Мы не змеи, чтобы легко и безнаказанно сбрасывать кожу - дескать, нашего прошлого как не бывало. Не отрекаясь от страшного и постылого и все равно живого опыта, в который мы вписаны всеми генами, и темным детством, и зрелым унижением, - так, лишь не отрекаясь, можно пытаться жить по-новому. Я в этом уверена.

И еще я хочу, чтобы у сегодняшних здешних детей тоже были свои неотравленные речки, и деревья, и фантики, и секреты.
Вот по тому же Чапаевскому переулку прошел маленький мальчик лет восьми, похожий на еловую шишку - крепкий, корявый, веселый, - с редкими зубами и драными коленками. Он, слегка шепелявя, объяснял дружку, что скоро они с папкой поедут в Пермь: там дешевые сигареты - а потом в Одессу: перепродавать их втридорога. «Теперь надо бизнесом заниматься», - говорил он очень серьезно, подталкивая носком, как шайбу, банку из-под гуманитарной тушенки. «А мы козу завели на балконе. Молоко», - отвечал ему второй бизнесмен, похожий, напротив, на стручок акации, - долговязый и длинноносый.
Но вдруг - резко прервав деловой диалог - оба опрометью кинулись на красный свет: догонять малолетнюю девочку с желудево-рыжей дворнягой...

Завершая эти заметки, я вспомнила строфы Блока с его мистической надеждой и с его, вопреки всему, приятием страшной яви:
Принимаю пустынные веси
И колодцы земных городов!
Осветленный простор поднебесий
И томления рабьих трудов!
...И смотрю, и вражду измеряю,
Ненавидя, кляня и любя:
За мученья, за гибель - я знаю -
Все равно: принимаю тебя!


Татьяна БЕК.
рейтинг: 
  • Нравится
  • 0
Номер Столицы: 1992-35
Фото дня
Обложка дня
Опрос
Нужны ли на сайте статьи из других журналов?